Вера и Жизнь 2, 1992 г.
- Альфа и Омега
- Слово к католикам
- Что вы стоите праздно?
- Наше примирение - Иисус Христос
- Несколько вопросов к читающим Библию
- Против человека
- Читая Евангелие
- 59-я конференция
- Из поэтических тетрадей
- Крик из глубокой тьмы
- "Пыль и глухой кандальный звон"
- На вопросы читателей отвечает
- Христос умер за меня!
- Свидетельства
- Дневник грешника
- Молитесь о них
Крик из глубокой тьмы
Луиза Герман
«Дабы познали на земле путь Твой». Пс. 66:3
Зиму 1942-43 гг. мы пережили. Это была для нас самая тяжелая из военных зим. Для нас - это значит для моей бригады, для живущих в моем бараке, во всем лагере.
Особенно трудной эта зима была для нас потому, что большинство из нас попали в заключение после начала войны. А первые год-два, когда человек либо приспосабливался к тем экстремально тяжелым условиям жизни, либо погибал, естественно, истощали его физические и духовные силы, разрушали его здоровье.
Все женщины и девушки моей бригады только недавно пережили арест, разлуку с родными, этапы, тюремное заключение. Однако с такими бедами, осмыслив их, человек может как-то примириться. Намного труднее переносить длительный голод. В то время мы все были истощены до крайности.
И все же мы пережили эту зиму, несмотря на то, что баланда представляла собой мутную жижу, в которой плавали, отнюдь не густо, кусочки мороженой капусты и нечищеного картофеля, и что хлеб - наши 550 граммов, - который мы получали, был черен, как земля, и колюч от примеси измельченной мякины, и его только относительно можно было назвать хлебом. Я видела ленинградский блокадный хлеб. Он отличался от нашего тем, что не был так колюч. В Ленинграде, очевидно, не было мякины, чтобы ее немного измельчить и смешать с размолотыми зерновыми отходами вместе с землей.
В ту зиму хлеб мы получали очень нерегулярно, а ведь только этим кусочком и жили. Бывало, по десять дней подряд не видели хлеба! А работали всю зиму на морозе и были очень плохо одеты. Нам, правда, пытались заменить хлеб вареной в мундире картошкой, но не было соли, и люди заболевали. Никому мы не могли пожаловаться - нам сразу возражали, что в Ленинграде люди умирают от голода и что нас, врагов народа, вообще не надо бы кормить.
В бараке постоянно не было воды. Не на чем было привозить ее. Приходя вечером с работы, мы не могли напиться, не говоря уже о том, чтобы умыться. Поэтому мы не умывались от бани до бани и были черными от грязи и копоти. Особым сопровождающим голод бичом были вши и клопы, от которых мы избавились только тогда, когда наше общее положение улучшилось.
Я все это пишу не для того, чтобы кого-то разжалобить или посетовать на выпавшую мне и другим людям злую долю - ни за что, без всякой вины перед законом. Все, что я вместе с другими миллионами людей испытала в те годы, я сейчас переосмыслила и пришла к заключению, что все мы перед Богом были злейшими преступниками и только по Его великой милости Он вел нас трудными путями, чтобы мы вспомнили о Нем; чтобы мы увидели, что мы сами ничего не можем; чтобы мы воззвали к Нему и покаялись в грехах наших. Как чутко Он отзывался на каждый вздох, направленный к Нему! Сколько раз Бог отвечал мне на мои вопли! А обращалась я к Нему, когда положение становилось безвыходным! Но как только оно улучшалось, я тотчас забывала о Боге. Дьявол нашептывал мне, что никакой не Бог помог, а просто случайно все так сложилось. Сейчас я знаю, что, если бы Господь не взял меня в Свою школу, я бы, наверное, сейчас не знала Его. А в том, что Ему пришлось вести меня столь трудными путями, моя собственная вина.
Незабываем для меня один эпизод, свидетельствовавший о любви Божией ко мне. Следует сказать, что подобных моментов было множество, ровно столько, сколько раз я взывала к Богу.
Следствие было очень трудным, потому что меня пытались обвинить в том, в чем я не была виновна и о чем вообще ничего не знала. Это было в конце мая 1942 года в Красном корпусе Иркутской тюрьмы. Меня повели на допрос. Был тихий теплый весенний вечер. Следователь указал мне на стул возле открытого окна с решеткой, а сам продолжал что-то сосредоточенно писать, не обращая на меня никакого внимания. Из окна веял на меня благоухающий воздух. Я увидела усеянное звездами небо. И вдруг издали послышалась песня. «Распрягайте, хлопцы, кони, та и лягайте опочивать», - дружно пели молодые голоса. Пение приближалось, стало громким, пронеслось вместе с шумом машины мимо и стало удаляться. Возможно, это были мои земляки с далекой Украины… Эта тихая ночь за окном, и то, что эти люди, судя по голосам, молодые, могли свободно куда-то ехать и петь, и сама эта столь знакомая украинская песня так встревожили мою душу, навеяли на меня такую тоску по свободе, по моему селу на Украине, что во мне словно что-то прорвалось. Меня обожгло сознание, что я погибла безвозвратно, что я больше никогда не буду свободной, что все меня презирают, отталкивают и что я так безнадежно одинока… В полном отчаянии я упала головой на стол и завопила: «Господи, помоги мне! Ты видишь, я погибаю! Господи, помоги!» Я рыдала и кричала к Богу. Больше мне не у кого было просить помощи. Родители мои давно умерли, братьев и сестер война рассеяла, и находились они, как я уже позже узнала, не в лучшем положении, чем я. И причин отчаиваться у меня было достаточно: мне, такой самонадеянной и самостоятельной, в мои 19 лет словно крылья обрезали и почву из-под ног выбили. Я привыкла думать, что я все могу. С 16 лет я уже работала учительницей и была активной общественницей. Передо мной открывались широкие горизонты, и я во всем преуспевала. Но я совершила одну ошибку: я забыла о Боге; я забыла ходатайственную молитву моего отца, в которой он меня предал Богу, когда его от нас взяли. Более того: я не только забыла о Боге, я стала безбожницей и выступала против Него. Но Он меня не забыл, не оставил. Ему пришлось взять меня в Свою школу и научить послушанию. Разве Бог виноват, что я так плохо усваивала Его уроки, что я их тут же забывала и впадала в прежние грехи?
Моего следователя ничуть не тронуло мое отчаянное состояние. Он не раз был свидетелем подобного проявления эмоций.
Но больше я его не видела. Когда меня повели на следующий допрос, у меня оказался другой следователь, и мое «дело» приняло совсем другой оборот. Отпали все нелепые обвинения, и вскоре я из тюрьмы была отправлена в лагерь, и тем самым Господь сохранил мне жизнь, потому что здоровье мое было подорвано. В лагере я сразу попала в больницу и там поправилась настолько, насколько это было возможно в тех условиях и в то тяжелое для всей страны время.
К концу 1942 года я очутилась в одном из Мариинских лагерей. Мы, вновь прибывшие, были рады, что попали в сельскохозяйственный лагерь, потому что надеялись, что здесь не будем голодать. Однако мы жестоко обманулись в своих надеждах. Конечно же, жизнь в лагере положительно отличалась от тюремного заключения. Мы сидели не взаперти, а работали на свежем воздухе. Это было громадным преимуществом. В тюрьме мы долго не прожили бы, а здесь опасность умереть все же не была так велика.
Бригада была подобрана неплохая, более или менее однородная по национальному составу, по возрасту и по состоянию здоровья. Это был тоже положительный фактор, так как верна поговорка: «Страшна не тюрьма, а страшны люди в ней». Нам «подкинули» только одну урку, Нину, и она вела себя среди нас тихо, хотя и старалась отлынивать от работы, где только могла. Сколько горя причиняли эти урки несчастным заключенным, когда их, якобы в воспитательных целях, разбрасывали по всем рабочим бригадам. Если их попадало в бригаду 4-5 человек, то они терроризировали остальных так, что жизнь становилась невыносимой. Не было от этого распределения по рабочим бригадам никакого воспитательного эффекта, а было это тонко продуманным средством издевательства и ухудшения условий жизни тысяч невинно осужденных.
Меня назначили бригадиром, но вскоре я заболела и рада была избавиться от этой должности. Бригадир не должен был работать вместе с другими, а только подгонять их в работе, чего я как раз не умела. Рядовым членом бригады я чувствовала себя гораздо лучше.
Была у нас в бригаде молодая женщина, лет 30, Анна Церр, из бессарабских немцев. У нее состояние здоровья было лучше, чем у нас, потому что она после тюрьмы успела где-то поработать на кухне. Она стала нашим бригадиром. Было у Ани что-то привлекательное в ее круглом, открытом, улыбчивом лице, в ее речи и во всей манере поведения. Она никогда не раздражалась, всегда разговаривала со всеми ласково и добивалась того же, чего другие бригадиры достигали бранью, грубостью, даже рукоприкладством. Ее все любили. Чары ее действовали не только на нас, но и на вышестоящих: мы видели, как ласково разговаривали с ней агроном, полеводы, и это было в нашу пользу, потому что от них зависел вес нашей пайки хлеба.
Аня для нас была лучом света в темном царстве. Как трудно было нам рано утром вставать с нагретого места и идти в холодную тьму, в снег и буран, зачастую более десяти километров! Но Аня по-особому организовывала наш подъем. Она перед каждым ставила чашку с горячей баландой и только тогда трогала спящего за ногу и тихо, как мать, уговаривала: «Вставай, поешь немножко, а то суп совсем остынет». И когда мы стояли у ворот перед разводом, где обычно приходилось мерзнуть в ожидании вывода бригады, она подбадривала нас ласковыми словами. Одной получше завяжет платок, другую подпояшет чем-то, чтобы не так поддувало, и весело приговаривала: «Ничего, девчата, вот пойдем, согреемся. Ух, какая ты красивая стала, щеки красные-красные!» и так далее. Она всех видела, знала настроение каждой и всегда находила нужное слово - кого пожурит, кого уговорит, кого приласкает.
Она была простой крестьянкой, как многие из нас, но она не была инфицирована тем казенным бездушием, которое бытовало у нас. Аня до войны жила в Бессарабии и со своим мужем вела собственное хозяйство в деревне, воспитывала двоих детей. Наверное, лишение всего этого ей причиняло такую же боль, какую переживали многие другие. Но мы ее никогда не видели в отчаянии от безнадежности нашего положения. Она была христианкой.
Когда нам на поле привозили обед, мы все садились в круг, и она собственноручно разливала варево, строго следя за тем, чтобы никого не обидеть. Затем она садилась в ряд с нами и, сложив руки, молилась той простой застольной молитвой, которую мы все знали с детства. Остальные не молились, но в этот момент всегда затихали на миг разговоры и прекращался стук ложек. Может, это было простое уважение к ней. Конечно, мы забыли Бога и ходили во тьме. Она же имела Бога в сердце и ходила в свете Его. Вот это была та разница между нами, которая делала нас несчастными, отчаявшимися, а ей давала силу не только самой жить с надеждой, но и любить и поддерживать нас… Только теперь я поняла, как мало Бог требовал от нее и как много Он ей давал за ее верность. Аня была в таком же положении, как и мы, но она всегда была полна радости и надежд, так что могла делиться и с нами.
В то трудное время среди узниц было немало верующих, но их не было видно. Во всяком случае, я их видела мало. Но от тех, которых я встречала, всегда исходил тот благостный свет, в котором так нуждались окружающие.
* * *
Наступила весна 1943 года. Как известно, в голодное время весна всегда самая тяжелая пора.
Был уже май. Картошка была посажена. Но работа на посадке картофеля не улучшила наше положение. С семенным материалом соприкасались немногие бригады, и посадка завершалась в несколько дней. К тому же был строжайший надзор за сохранностью семенного фонда, и виновные в его расхищении строго карались. Конвоирам было приказано во время посадки картофеля запретить разжигание костров, чтобы не дать возможности сварить или испечь картофель. Ну а сырого много не съешь, тем более немытого и нечищеного. Если в другое время иногда кому-то удавалось пронести в зону через вахту немного гороху или зерна, которые, хотя и с большими трудностями и опасением удавалось кое-как сварить, то во время посевной кампании на вахте обыскивали очень тщательно и к пойманным применялись столь жестокие меры наказания, что рисковать не хотелось.
Я сама однажды, будучи больна туберкулезом легких, пошла со своей бригадой на зерносклад. Семенное зерно было протравлено, и нас об этом строго предупреждали. Но в тот день мы попали в амбар с чистым горохом. Ели мы его сырым, сколько могли и как могли. А в зоне у меня была больная тетя Валя, и мне так хотелось принести ей хоть горсточку гороха. Когда у меня его при обыске на вахте обнаружили, с меня сняли верхнюю одежду и шапку и раздетую поставили на мороз под вышку. Наши женщины об этом сразу сказали тете Вале в зоне, которая питала ко мне материнские чувства, и она ползала перед надзирательницей на вахте на коленях, целовала ей руки и ноги, умоляя ее в слезах отпустить меня, потому что, как медик, она знала о состоянии моего здоровья и о вероятных последствиях моего наказания больше, чем я сама. И она вымолила меня.
В одно майское утро нашу бригаду послали бороновать поле, где был посажен картофель. С развода мы пошли на базу за быками. Кстати сказать, у меня до сих пор душа болит, когда вспоминаю тех несчастных животных. Они были в еще худшем положении и состоянии, чем мы, и безмолвно сносили побои, голод, непосильный труд, пока не падали и их не увозили на бойню. Да, от грехов людей и тварь стенала… Мы получили быков с боронами и подались на поле.
На всех наших полях имелись так называемые околки. Это были маленькие нераспаханные островки с кустарниками и низкими деревьями, оставленные на полях в шахматном порядке при корчевании леса для снегозадержания. В таком околке бригада обычно располагалась, а конвоир стоял поодаль, чтобы обозревать всю местность.
Конвоиры в нашей жизни играли также немаловажную роль. Были среди них, как мы говорили, люди, и были волки. Если конвоир - человек, то он сделает вид, что не замечает костра, и то, что у костра происходит. Человек в нашем положении всегда нуждается в костре, чтобы обогреть свое изнемогающее тело; чтобы сделать что-то съедобным; чтобы обсушиться. Я думаю, что огонь - первое свидетельство любви Бога к людям. Когда Он в гневе Своем изгнал их после грехопадения из Едема, Он тут же пожалел их и дал им огонь с небес.
Нам, заключенным, огонь в виде костра был просто необходим. В те первые военные годы мы были очень плохо одеты. Многие пережили ту зиму все еще в одеждах из дома - ходили в каких-то изорванных пальтишках, в случайно выменянных шинелях, куртках и так далее. А обувь наша вообще не выдерживала никакой критики. В те сибирские зимы нужны были ватные штаны, телогрейки, бушлаты, шапки-ушанки, шубы, валенки, не говоря уже о нижнем белье и платье. Ничего этого у нас не было, как не было и никакой постели. Спали мы на голых нарах, стеля под себя все те же одежды и укрываясь ими. Плохим признаком было, если человек на ночь переставал раздеваться, а заваливался на нары таким, каким пришел в зону. Значит, он «доходит», то есть силы его на исходе. Как бы холодно в землянке ни было, мы раздевались, ложились вдвоем или втроем, что-то из одежды стелили под низ, чем-то укрывались, обувь клали под голову.
Часто мы со сна вставали замерзшими, и как бы мы ни двигались, пройдя километры на поле, мы не могли согреться, и нам очень нужен был костер. Даже летом, когда нас выводили с рассветом и трава была мокрая, или когда мы промокали под дождем. Да просто сидя у костра или видя его, человек оживает, словно огонь вливает в него новые силы.
Итак, мы пришли на поле и расположились в околке, то есть сложили там свои мешочки, в которых у каждой была чашка и ложка. С нами был Соловушка. Это был конвоир Соловьев, добрейшей души человек. Если выпадало счастье с ним идти на работу, настроение у всех поднималось.
Принимая бригаду на разводе, он бодрым голосом просчитывал наши пятерки: «Первая! Вторая!» и так далее, и названная пятерка делала широкий шаг вперед, чтобы подальше оказаться от вахты, и он обязательно произносил слова: «Бригада, внимание! Переходите в распоряжение конвоя. Шаг в сторону считается побегом. Оружие применяется без предупреждения. Понятно?» - «Понятно!» - отвечали мы хором. И почти ласковым голосом он добавлял: «Ну, пошли, девки!»
При Соловушке можно было все. И костер разжечь, и за водой сходить, сварить или пожарить на костре зерно, посидеть, отдохнуть и погреться. Когда мы работали, он даже сам поддерживал для нас огонь. Пусть Господь его вознаградит за доброту!
Околок, в котором мы расположились, оказался счастливым: в середине его была спрятана куча картошки. Это сделала какая-то бригада на посадке в надежде попасть сюда снова и воспользоваться ею. Хворосту в околке было достаточно, и вскоре разгорелся у нас хороший костер. Когда нагорело достаточно, Аня в горячую золу засыпала слой картошки и закрыла его золой, а сверху снова наложила хворосту. Когда и он сгорел, она еще слой картошки положила испечь. Вся куча закрывалась сверху жаром и небольшим слоем земли.
Мы работали с воодушевлением. Нас ожидал пир. Соловушка поучал Аню, как лучше испечь картошку, и явно радовался за нас.
Бывали ведь и такие случаи, что только бригаде удавалось разжечь костер и положить в него что-нибудь для пищи, как вдруг налетал надзиратель или начальник режима, раскидывал костер и забирал все, что было в нем и около него, в том числе и котелки заключенных.
Аня чувствовала себя в тот день счастливой хозяйкой. Раскрасневшись, она хлопотала у костра.
Обед развозили бригадам на конной повозке в деревянных бачках. Увидев издали повозку, Аня сзывала бригаду на обед. Мы тут же распрягали быков, но они даже не старались найти что-нибудь съестное, а тотчас ложились, где стояли, от усталости. Нам в обед доставалось хоть какая-то баланда, а о них, бедных трудягах, никто не заботился.
Мы уселись у потухшего костра. Аня раскрыла верхний слой картошки и сказала:
«Делить, девчата, ее не будем. Ешьте, кто сколько может. Всем хватит. Вечером доедим. С собой взять все равно не можем, отберут на вахте».
Она сложила руки и вполголоса произнесла обычную молитву: «Приди, Господь Иисус Христос, будь нашим гостем и благослови, что Ты даровал нам из милости Твоей. Аминь».
Мы стали есть. Ели молча, с жадностью. Соли не было. Запивали картошку баландой.
Соловушка тоже ел картошку, хотя ему привезли обед. Кто может устоять перед такой горячей рассыпчатой, душистой картошкой?!
Когда все насытились, Аня разложила оставшуюся печеную картошку поровну по всем нашим мискам. После положенного времени отдыха мы пошли работать, а Аня что-то еще хлопотала в околке.
Не успели мы толком начать работать, как вдруг услышали крики.
«Ой! Ой!» - кричала Аня все громче и громче. - «Ой, не могу, ой, пропадаю!» Мы сбежались к ней. Она, согнувшись, держась обеими руками за живот, кружилась на месте и все сильнее кричала: «Ой, больно, ой, что делать?..» У нас была горячая вода. Мы положили ее и попытались положить ей на живот что-то вроде горячего компресса. Но она так вертелась от боли, что ее нельзя было удержать. Она, словно обезумев, смотрела диким взглядом и никого не видела, а крики ее становились все громче и протяжнее. Потом она вдруг упала на землю, скорчилась и закричала: «Господи, прости меня за все! Господи, пока могу говорить, прости мне все грехи мои! Господи умираю! А-а-а!»
Подошел Соловушка, посмотрел на нее и сказал, качая головой: «Однако дело худо. Буду отправлять ее».
Он отошел подальше от околка и выстрелил в воздух. Не прошло и пяти минут, как прискакал начальник конвоя. Осведомившись о случившемся, он тут же ускакал, и через какое-то время приехал кто-то на линейке, и мы уложили Аню на нее. Она будто успокоилась, только покачивалась из стороны в сторону и ослабевшим голосом протяжно кричала. Мы смотрели на нее глазами, полными слез, она же нас уже не замечала.
Больше мы ее не видели. На другой день по дороге в больницу она скончалась от заворота кишок. Говорили нам, что она еще кричала по дороге, потом замолкла…
Словно осиротевшие, пришли мы в тот день с работы. У входа в зону узнали, что Аня умерла.
Молча мы съели свой скудный ужин и улеглись на нарах.
Обычно в нашей землянке, в которой жило около 300 человек, вечером стоял гомон от людских голосов, в этот вечер все как-то удрученно приумолкли.
Зимой в землянке горела коптилка, одна на все помещение - не было горючего. Теперь, когда дни стали длинными, вообще света в землянке не зажигали, хотя окошки в ней были очень маленькие. Да нам свет не очень-то и нужен был. Рот свой мы и в темноте находили, а отдыхать темнота не мешала.
Когда на нарах все улеглись и затихли, кто-то внятным голосом произнес:
«Сегодня от нас ушла в вечность Аня Церр. Помолчим минуту в память о ней… Она была нам добрым товарищем, заботливым бригадиром. Она была также благочестивой христианкой…»
Голос захлебнулся в слезах. В тишине слышалось сопенье и всхлипывание по всей землянке. Наверное, жалели не только Аню, а каждый думал, что и он, может быть, стоит на пороге вечности.
Полились слезы.
Как ручей вешней воды прорывается и уносит с собой на своем пути всю за зиму накопившуюся нечисть, души женщин вдруг раскрылись и очистились. И вся заскорузлая грязь, нанесенная лагерным законом «Умри ты сегодня, а я завтра», была словно смыта, унесена. Остался только несчастный человек с жаждущей чего-то душой.
«Отче наш, сущий на небесах…» - раздался в тишине чей-то голос.
Люди замерли… В этой кромешной тьме возносилась молитва Богу. Но уже с третьей строки слышно было, что люди присоединяются к молитве. А со слов «Хлеб наш насущный дай нам…» - вся землянка молилась громким голосом. Многие приподнялись и со слезами в искреннем сокрушении громко взывали к Богу. Забыто было, что среди нас имелось немало доносчиков, что народ был очень разношерстный по национальной принадлежности. Все это было смыто слезами очищения, общением с Отцом Небесным, вершителем судьбы каждого человека.
После молитвы одинокий голос низким альтом запел:
«Ближе, Господь, к Тебе, ближе к Тебе…» И сразу, вырвавшись наконец на свободу, голоса соединились в единую мольбу:
«Ближе, Господь, к Тебе!!!»
Словно вопль истерзанной души, нашедшей наконец избавление от оков, возносился к Богу с рыданиями и пением этот крик из глубокой тьмы.